клуб "София/Ayasofya"

Назад Культура жизни


Эссе о Пушкине и его "Капитанской дочке"


Пушкин... Его значение со временем все возрастает. Есть в сегодняшнем недоверии к психологическому роману XIX века, к психологизму вообще, и своя правда. Поэтому отступает все чисто психологическое, самодостаточно гуманистическое на второй план. И остается Пушкин. И, наверное, Достоевский, психологизм которого был слишком онтологичен, чтобы вместиться целиком в XIX век... И как православная икона, сознательно изгоняющая льстивый психологизм, показывает нам не преходящую прелесть лица, а пребывающий лик вечности, так и проза Пушкина, сдержанная, трезвая порою до ироничности, но искренняя и целомудренная, стремится во временном разглядеть вечное…

"Капитанская дочка" А. С. Пушкина - так ли уж важна эта небольшая повесть для русской литературы и для самого Пушкина? О чем, собственно, она? Если о крестьянской войне, то зачем нужно было писать еще и "Историю Пугачева"? В чем собственный смысл "Капитанской дочки"?

С первых строк - особая атмосфера русской патриархальной семьи XVIII века. С мягким юмором, особой русской насмешливостью - гарантом трезвости и объективности - ведет повествование пушкинский герой. "В то время воспитывались мы не по-нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. "Слава Богу, - ворчал он про себя, - кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!" Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour etre outchitel, не очень понимая значение этого слова". В нескольких строках, написанных каким-то особым, ярким и упругим языком - проза поэта! - сразу сочная картина "русских типов". Тут все: и провинциальность, спешащая не отстать от столичной - европейской! - культуры, и патриархальная преданность слуг, не за страх, а за совесть - по заповедям евангельским - служащих господам своим, и бесконечная, неискоренимая русская бесхозяйственность, расточительность, беспечность... (Этот кусок очень похож на родину Обломова Обломовку. Следует обратить на это внимание. А также вобще на тип героя "отщепенца-пассионария".)

Это обмен взглядами, в которые вмещается вся жизнь... Это чистое предстояние лицом к лицу. Причем под лицом мы понимаем здесь не часть головы, не материальный психофизиологический факт, а лицо как лик, как духовно-целостный образ человека, выражающий собою всю полноту его жизненного исполнения - данный человек, данная жизнь с точки зрения вечности. Уже и в этой жизни, в пространстве и времени, хотя и замутненный психологизмами, этот лик человека начинает проступать сквозь "муть и рябь" эмпирической действительности. Особенно в критической ситуации, в которой и находятся наши герои во время последней встречи: один присутствует при совершающейся своей казни, другой, глубоко сопереживая, при казни первого...

Гениальное художественное чутье Пушкина подсказывает ему и эту специальную форму: в одном предложении соединены живая - кивающая - голова и мертвая: "...узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу". Та голова, которая "узнала и кивнула", никак не равна другой, "мертвой и окровавленной", не просто потому, что первая - живая, а вторая - нет, а прежде всего потому, что лицо не равно голове; голову можно отрубить, лицо же бессмертно и пребывает в вечности (Подобное истолкование близко к идеологии иконописи, которую великолепно интерпретировал в своих трудах П. А. Флоренский. - См., например: "Иконостас". - В кн.: свящ. Павел Флоренский. У водоразделов мысли. 1: Статьи по искусству, YMCA-PRESS, Paris, 1985, с. 193-316).

Особое значение, которое имеют в повести диалоги Гринева и Пугачева, связано со специальным характером мировоззренческого "пространства", в котором эти диалоги развиваются. Оно (это пространство) странным образом отделено от обыденной жизни, от той сцены, на которой разыгрываются исторические события повести. Эта "возгонка" эмпирического героя до уровня субъекта, имеющего возможность взглянуть на свою собственную жизнь и на жизнь вообще с точки зрения вечности, существенно обусловлена христианской идеологией (и антропологией): она предполагает веру в Истину, веру в Бога и открытость человека к этой Истине, сущностную онтологическую "вменяемость" человека. Этот особый характер существования в сфере свободы перед лицом Бога - в сфере благодатной свободы, скажем точнее, - прекрасно чувствовал и изображал в своих произведениях Ф. М. Достоевский, воспринявший и развивший многие основные темы пушкинского наследия. Так, в романе "Бесы" Шатов, желая серьезного разговора со Ставрогиным, требуя, чтобы последний оставил свой иронический, снисходительный тон, говорит: "Я уважения прошу к себе, требую! - кричал Шатов, - не к моей личности, - к черту ее, - а к другому, на это только время, для нескольких слов... Мы два существа и сошлись в беспредельности... в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз в жизни голосом человеческим". Человек здесь как бы поднимается над самим собой, преодолевает все случайное и поверхностное своей жизни и предстает перед нами своим онтологическим лицом (ликом), отражающим, согласно христианским представлениям, образ Божий.

Мифологемы Пушкина. Процесс активной ремифологизации охватил в настоящее время все стороны социальной и культурной жизни общества. Элементы поэтики мифа все чаще используются при анализе специфики литературного процесса XIX века. Достаточно вспомнить исследование В.Н.Топорова "Миф. Ритуал, Символ, Образ", монографию М.Вайскопфа "Сюжет Гоголя", работу М.Евзлина "Космогония и ритуал".

Одной из основных мифологем, оказавших большое влияние на мировой литературный процесс, начиная с эпохи античности, является мифологема Великой матери богини, существующей в 3-х основных ипостасях: девы, нимфы (женщины и старухи. Каждый из этих образов наполнен своим философско-ритуальным смыслом, берущим свое начало в эпоху матриархата. В европейской науке изучением философского смысла этой мифологемы занимался английский ученый Р.Грейвс, работа которого "Белая богиня" во многом предопределила пути мифологической интерпретации текстов англоязычной литературы. Мифологический концепт Великой матери богини во многом способствует лучшему пониманию специфики создания женского образа мира в творчестве русских писателей I половины XIX века.

Наиболее интересный случай мифологемы Великой матери богини мы находим у Пушкина, в творчестве которого последовательно сталкивается множество культурных кодов и мифологических концептов. Их интерпретация зависит и от специфики национальных образов мира, и от господствующих литературно-эстетических традиций, конечно, от особенностей пушкинского восприятия места женщины в социально-этическом космосе эпохи. Формирование доминирующего ("идеального") женского образа у Пушкина проходит несколько этапов эволюционного развития.

В лицейский период творчества поэт главным образом воспринимает женское начало как начало нимфическое через призму галантного эротизма XVIII века и традицию античной эллинистической анакреонтики. К этой традиции относятся "Монах", "К Наташе", "Леда", "Измены" и др.

Начиная с эпохи Южной ссылки, в творчестве поэта все более отчетливо начинает проявляться тенденция к дифференциации женских образов в соответствии с культурным контекстом, приписываемым женщинам различных национальностей. Прежде всего это относится к интерпретации образов южных женщин, воплощающих собой идею страсти, часто беззаконной. К таким культурно-мифологическим типам "нимф" относятся гречанки ("Черная шаль", "Гречанке"), испанки ("Ночной эфир", "Я здесь Инезилья", "Пред испанкой благородной"), цыганки (Мариула и Земфира в "Цыганах"), грузинки (Зарема в "Бахчисарайском фонтане"), египтянки эллинистического периода (образ царицы Клеопатры в "Клеопатре"). Впоследствии у Пушкина намечается отход от заданных романтическим идеалом национальных образов мира.

Переход от вакханки-нимфы к уездной барышне-деве естественно сопровождался созданием целого ряда образов, типологически близких друг другу. Это образы юных (чаще всего 17-летних) девушек, только вступающих в жизнь, чей характер находится в стадии формирования, таит массу нереализованных возможностей. Особенно богата такими образами проза поэта, в которой этот идеальный русский тип получил свое наивысшее развитие. Достаточно вспомнить Машу Миронову из "Капитанской дочки", Машу из "Дубровского".

На рубеже 20-30 годов наиболее привлекательным для поэта становится тип женщины-мадонны, нимфы с душой девы, представляющий собой универсальный и идеальный женский образ. В "Вакхической песне" в качестве об'ектов поклонения выступают именно "юные жены" (жены в возрасте дев) и "нежные девы" (девы со страстностью жен) вместо более традиционных определений "нежные жены" и "юные девы". В пушкинских "Подражаниях Корану" появляются образы "чистых жен", которым "пристало безбрачной девы покрывало", которые хранят "верные сердца" для нег "законных и стыдливых". В стихотворениях "Жил на свете рыцарь бедный", в котором дева Богородица трансформируется в образ прекрасной дамы (нимфы), не теряя при этом своей природы.

Д. Скипин

© Д. Скипин

Hosted by uCoz